Название: ПОЛИТОЛОГИЯ. Западная и Восточная традиции

Жанр: Политология

Рейтинг:

Просмотров: 1447


Глава 1. принцип воздержания от волюнтаристской активности

 

Неразумный из-за своих мучается дел

подобно снедаемому огнём.

Будда

 

Речь идет о принципе даосизма – религиозно-мистического учения Древнего Китая, сохраненного современной кон-фуцианско-буддистской цивилизацией в качестве великого, нестареющего завета. Дао – это принцип, альтернативный западному активизму и западной аналитической логике, расчленяющей мир, выделяющей в нем однозначные причинно-следственные связи, используемые человеком как архимедов рычаг для переделки и преобразования мира. Дао противостоит технологическому активизму Запада: оно означает такую целостность Космоса, которая не членима на отдельные силы и причины и не имеет ничего общего с земным образом Вселенной как инженерной конструкции, подчиненной законам «сопромата». Дао означает такую «великую естественность» («цзы жань»), которую нельзя смоделировать, перевести на язык технологий, отразить в научных законах, в конечной цепи причин и следствий. «Дао обладает чувствами и верностью, оно не активно и бесформенно... оно само для себя начало, само для себя основа»*.

* Всемирное писание: Сравнительная антология священных текстов. С. 221.

 

В даосско-буддистской картине мира деятель не существует.Буддистская мудрость не признаёт фигуры, являющейся на Западе центральной: деятельного героя-преобразователя, «похитителя огня». Западный Прометей на Востоке был бы воспринят без всякой гуманистической патетики - как неумный и самонадеянный бахвал, которому неведомо истинное величие мироздания и его неподвластность нашим суетным помыслам. Западное мышление социо- и антропоцентрично; для того, чтобы выделить и превознести человека над миром, оно принижает последний. Восточная мудрость космоцентрична: на Востоке не принято сопоставлять суетные помыслы индивида, сколь бы страстными они ни были бы, с устройством Вселенной, вовсе не обязанной отвечать этим прихотям и сообразовываться с ними. Если у человека и есть шансы в этом мире, то они связаны не с тем, чтобы преобразовывать мир, навязывать ему нашу активность, а с тем, чтобы следовать великому космическому закону.

Даосизм олицетворяет собой не технологию – образ мира как мастерской, где изготавливаются вещи и явления по заранее заданным рецептам, – а своего рода эмбриологию – учение о том, каковы пути естественного зарождения и вызревания явлений в материнском лоне Космоса.

Для того чтобы проникнуться сознанием этой противоположности западного активизма и восточной мудрости, обратимся к великому произведению нашей национальной культуры – роману «Война и мир» Л.Н. Толстого. Толстой не случайно так внимательно изучал Восток, знал несколько восточных языков и создал учение – толстовство, – в чем-то удивительно напоминающее адаптированную версию буддизма. Любимые национальные типы Толстого – Платон Каратаев, Наташа Ростова – в некоторых чертах являются скорее восточными, чем западными, и несут не столько печать отъединенной от Космоса, самодовлеющей индивидуальности, сколько воплощают восточный принцип растворения в безличном и недеяния. Как отмечает известный специалист но Востоку Дж. Нидам, «восточная мудрость сознательно противопоставляет два принципа: "вэй" и "у-вэй". "Вэй" означает приложение силы или силы воли, уверенность в том, что вещи, животные и даже люди – другие люди сделают то, что им приказано. "У-вэй" – противоположный принцип: оставлять вещи в покое, позволить природе идти своим путем, это – знание о том, как обойтись без вмешательства. Термин "у-вэй" – великий лозунг и неписаное правило даосизма всех столетий»*.

* Нидам Дж. Общество и наука на Западе и на Востоке// Наука о науке. С. 169.

 

В «Войне и мире» Л.Н. Толстого эти два альтернативных принципа олицетворяются Наполеоном и Кутузовым. Наполеон – сын французской революции и воспитанник европейского Просвещения, несет в себе их амбиции и иллюзии: о том, что мир можно переделать по заранее разработанному «научному плану», что человек имеет не только возможности, но и моральное право навязывать миру свои наимоднейшие проекты, воплощающие «последнее слово» европейского разума, что допустимо субъект-объектное деление мира, одной стороной которого выступает человек или, скорее, сверхчеловек, имеющий неограниченные права, другой – бесправный объект, служащий простым сырьем в руках первого.

В Бородинском сражении столкнулись не только французский агрессор и русские защитники отечества. В лице полководцев обеих сторон столкнулись две философии, два типа миросозерцания. Сегодня принято высмеивать социалистическое плановое хозяйство, отражающее «пагубную самонадеянность» европейского рационализма. Парадоксальный эффект современного чтения «Войны и мира» состоит в том, что в лице Наполеона перед нами предстает уже развенчанная, но близкая нам психология тотального бюрократического планирования. Наполеон в изображении Толстого ведет на Бородинском поле свое бюрократическое плановое хозяйство – выступает как авторитарный администратор, пришедший с готовыми чертежами событий. «Наполеон ездил по полю, глубокомысленно вглядывался в местность, сам с собой одобрительно или недоверчиво качал головой и, не сообщая окружавшим его генералам того глубокомысленного хода, который руководил его решениями, передавал им только окончательные выводы в форме приказаний»*.

* Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 12 т. Т. 6. М., 1958. С. 227.

 

Толстой убеждает нас в том, что поражение Наполеона предопределено не только великой нравственной логикой, согласно которой правое дело побеждает, и солдаты, защищающие отечество, сражаются лучше тех, кто воплощает низменную психологию захватничества и вероломства. Поражение Бонапарта предопределено еще и несостоятельностью самой рационалистической гордыни, дерзающей управлять тем, что неизмеримо выше, сложнее, многограннее ее – самой стихией жизни, явленной в ее наиболее грозной и необузданной форме – форме народной войны. И вот эту-то жизнь самонадеянный «администратор войны» Наполеон вздумал обуздать, уложить в чертежи, подчинить хитроумному, а в сущности, омерзительно мелкому замыслу.

Толстой показывает нам неизбежный крах этого «планового» имперского хозяйства, несоизмеримость разбуженных космосоциальных стихий и «бухгалтерии» мнимого «властелина мира». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения, но так же, как и Наполеон, не участвующие в самом сражении и только изредка заезжавшие под огонь пуль, не спрашиваясь Наполеона, делали свои распоряжения и отдавали свои приказания о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большею частью выходило противное тому, что они приказывали»*.

* Толстой Л.Н. Указ. соч. С. 250.

 

В противоположность Наполеону Кутузов у Толстого ведет себя так, что мы узнаём в нем своего современника, вместе с нами разочаровавшегося в «научном», «рациональном» планировании жизни и вернувшегося к восточной мудрости, внушающей нам благоговение перед великими стихиями и таинствами жизни и учащей великому терпению. «Он выслушивал привозимые ему донесения, отдавал приказания, когда это требовалось подчиненными; но, выслушивая донесения, он, казалось, не интересовался смыслом слов того, что ему говорили, а что-то другое в выражении лиц, в тоне речи доносивших интересовало его. Долголетним военным опытом он знал и старческим умом понимал, что руководить сотнями тысяч человек, борющихся со смертью, нельзя одному человеку, и знал, что решают участь сражения не распоряжения главнокомандующего, не место, на котором стоят войска, не количество пушек и убитых людей, а та неуловимая сила, называемая духом войска, и он следил за этою силой и руководил ею, насколько это было в его власти»*. Словом, Кутузов не столько руководит событиями, в смысле европейского «рационального администрирования», сколько вслушивается и затем следует некоему общему духу событий – скрытому в них пути дао.

* Толстой Л.Н. Соб. соч. в 12 томах. Т.6. М., 1958. С. 257.

 

Нам еще предстоит оценить причины и степень соответствия российской духовности единому восточному архетипу дао. Здесь необходимо остановиться на истоках самого этого архетипа. Различие путей Востока и Запада предопределяется тем, как эти культуры распорядились исторической свободой, рождаемой в момент перехода от мифологического состояния культуры к постмифологическому. До этого перехода, в первичном «бульоне» культуры, каким является миф, различие Запада и Востока не просматривается. Но сам переход включает момент бифуркации (раздвоения), давший толчок двум противоположным тенденциям мировой культуры. Проиллюстрировать их можно было бы, символически используя биографии старшего и младшего сына. Оба формировались в традиционной патриархальной семье и подошли к совершеннолетию с примерно равным грузом традиции. Но старшему предстоит остаться в семье в роли помощника отца – с перспективой наследования его имущества и роли, а младший решился на разрыв с родным домом, ушел в город искать свободной доли. У первого в биографии доминирует момент ответственной преемственности, сковывающей свободу, но одновременно дающей гарантии, у второго – момент раскованной свободы, неотделимой от риска. Над первым тяготеет дом и бремя традиции, над вторым – неопределенность и необходимость изворачиваться, изощряться и изобретать. В результате мы получаем два великих культурных типа – консервативный и инновационный, каждый из которых несет свои комплексы, свою односторонность, свое бремя несовершенства, неотделимого от грешной доли человека в мире.

Комплекс западного «младшего сына» - это комплекс вины, связанной с покинутым родовым очагом и неизбежными нарушениями его моральных заповедей. Комплекс восточного «старшего сына» – это комплекс провинциала, который, даже веря в свое нравственное превосходство и правоту, страдает от своей отчужденности, от неучастия в сумбурном, но заманчивом творчестве неведомого будущего, которое почему-то нельзя творить на месте, без предательства по отношению к традиции. Здесь мы, пожалуй, обрели ключевое слово, обозначающее комплекс западного типа культуры – это культурное предательство как специфическое преступление цивилизации. Сам античный логос, сменивший миф, несет в себе предательство антропоцентрического произвола по отношению к высшему порядку мироздания, выпадения человека из системы космической гармонии, самовыражаемой в мифе. Так вот, дао восточной культуры означает программу, альтернативную западному логосу: не последовательного отдаления человека от гармонии Космоса, не индивидуалистически безответственной эмансипации, а, напротив, обратного устремления человека к естественной гармонии. Таким образом, вместо дихотомии Запада: миф–логос, традиционное–совершенное, первобытный синтез–цивилизованная дифференциация мы имеем спираль или триаду: дао–отрицание дао–новое возвращение к дао. Как пишет один из специалистов в этой области, «в китайской среде мифологосная формула приобретает новую транскрипцию – "от дао к дао" (а не от мифа к логосу, как на Западе. – А.П.), в которой закрепляются смыслы выхода родового дао к философскому дао и одновременно его обратности, т.е. возвращениея к самому себе»*

* Лукьянов А.Е. Философско-мировоззренческая стилистика китайской древности: Китайская философия и современная цивилизация. М., 1997. С. 174.

 

Космогонические* мифы Китая и Индии отражают выше отмеченную точку бифуркации – рокового выбора, вставшего перед человечеством в период завершения стадии родового строя. Покидание родовой колыбели является одновременно и покиданием природной колыбели – удаления от природы и открывшихся возможностей нарушения ее прав, экологических преступлений человечества. Цивилизация означает царство искусственности – и искусственности социального порядка, когда на место естественной власти отца встает власть государства, и искусственности самого способа производства, связанного с технологиями. «...Индийская и китайская мифологии свидетельствуют, что цивилизация началась с нарушения цикла естественного космогенеза, умерщвления отцовско-материнского космического эмбриона, кровного убийства, подлога и утверждения насильственной власти»**. Так, индийский миф «Ригведы» повествует о том, как своевольный бог Индра прервал естественный процесс вызревания мира, разбив первозданную гору, в недрах которой постепенно формировались эмбрионы космического порядка. «Тот мир, который вызывается на свет агрессией Индры, получается миром "недоношенных вещей" и цивилизацией мутантов, над которыми Индра устанавливает жесткую власть»***.

* Космогония – философское учение о происхождении Вселенной. Соответствующие мифы, объясняющие на донаучном уровне проблему первоначала, называются космогоническими,

** Лукьянов А.Е. Указ. соч. С. 178-179.

*** Там же. С. 176.

 

И если культура Запада развивается в духе окончательной реабилитации этого цивилизованного насилия над естественным космическим порядком и его «слишком медленными» ритмами, в духе освобождения человека от какого бы то ни было комплекса вины, то культура Востока утверждает, что цивилизационное грехопадение, связанное с выпадением из космического порядка, в принципе преодолимо и путь такого преодоления и есть путь дао. Культура Востока скорее космоцентрична, чем антропоцентрична и потому не готова выдавать окончательное алиби цивилизованному человеку, пошедшему на разрыв с космическими гармониями. Сегодня человечество переживает парадоксальную фазу своего развития. В век предельного обострения глобальных проблем и обнаружившихся «пределов роста» раскрывалась поразительная современность великого восточного мифа, связанного с дао. Даосизм, как оказалось, был прав в своих прозрениях относительно пределов и границ цивилизованной искусственности, грозящей окончательным противопоставлением человека космическому порядку и как следствие – отлучением этого экологического святотатца и гибелью его в экологической катастрофе планеты Земля.

Это же противопоставление путей вымученной, технологически изощренной искусственности и путей дао прослеживается в восточном принципе «у-вэй» и на уровне политического бытия. Здесь тоже на одной стороне выступает общественный порядок, основанный на искусственных связях и ухищрениях властных политических технологий, на другой – на политике как продолжении естественных связей дао-жэнь (человеколюбии).

2. Политическая реализация принципа

Китайская политическая философия конкретизирует социально-политическое воплощение общего принципа дао в специфической форме социального дао – шань жэнь. Отцовская любовь и сыновья почтительность – это и есть основа социального дао, или жэнь. Дело в том, что оба эти взаимополагающих типа поведения – отцовская любовь и сыновья почтительность позволяют избавить политику от искусственности насилия и связанных с ним ухищрений пропаганды и манипулирования, а значит – соответствовать принципу «у-вэй» – недеяния. В связи с этим ведущим принципом политической жизни является не технологический, а этический. Включение в действие определенных технологий, удаляющих реальную политику от принципа «у-вэй» и делающих ее производством искусственности, связано с отступлениями от отцовской любви сверху и от сыновьей почтительности – снизу. Можно, таким образом, предложить формулу, устанавливающую величину технологии насилия (не обязательно физического, но и насилия над сознанием в виде «промывания мозгов»):

 

Технология насилия = этичное политическое поведение - реальное политическое поведение.

 

Чем больше отличается реальное политическое поведение от этичного, тем выше уровень насилия.

Мораль, сочетающая принципы «отцовства» и «сыновства», исключает насилие. Но как только правители и подданные отступают от нее, применение технологий насилия делается неизбежным. В Европе стало стереотипом говорить о «деспотиях Востока». Но мало кто удосужился обратить внимание на парадокс: в этих самых деспотиях эндогенный* геноцид (направленный против собственного народа) был невозможен. Если правитель рассматривает подданых в парадигме «отцовства», он может быть гневливым и даже жестоким, но он не может относиться к народу как к простому механическому материалу, который можно выбраковывать, переплавлять в новые формы или просто переламывать, если он признан негодным. Вот почему тоталитаризм, невозможный в рамках восточного традиционализма, оказался возможен в эпоху модернизаций, когда отцовская забота и благоговение перед жизнью сменились технологическим отношением к обществу как механическому агрегату, который можно переделывать по новым чертежам.

* Эндогенный – внутренний, внутренне обусловленный (в противоположность экзогенному – вызванному внешними влияниями).

 

В Древнем Китае власть осуществлялась на основе конфуцианской концепции ли, означающей единство этики и ритуала. Эта концепция исходит из того, что в области морали личные творческие импровизации всегда оказываются сомнительными: мораль исключает гордыню личного творчества, которой обуреваем европейский человек, стремящийся к идеалу сверхчеловека (супермена). Ритуал закрепляет в множестве писаных и неписаных правил эталоны должного поведения, демонстрируемые в специальных обрядах. Обрядовые функции возлагались не только на правителей, но на всех выступающих в «отцовской» роли – всех глав семей и патронимии*, приобщающих своих подданых и домочадцев к образцам должного поведения.

* Патронимия – община родственников вместе с работниками и слугами, выступающая как хозяйственная единица, ответственная в фискальном отношении.

 

Таким образом, принцип «отцовства» пронизывает все формальные и неформальные явления власти, делающие общество управляемым, а поведение – предсказуемым. Все главы семейств выступают своего рода соучредителями всепроникающих институтов отцовской власти. Младшим, для того чтобы приобщиться к ней, необходимо не соперничать с отцами, а просто набраться терпения и подождать, когда сами станут отцами, и поскольку это ожидание предстоит им не в роли отторгнутых или презираемых маргиналов, а в роли пестуемых сыновей, то оно не является таким тягостным, как это может показаться со стороны. В восточном обществе по-своему действует принцип не либерального государства, «умывающего руки» во всех тех случаях, когда речь не идет о каких-то эксцессах, а социального государства, не стесняющегося отцовской заботы. Здесь нет деления на своих и чужих, а есть лишь деление на старших и младших. Эта отцовская сентиментальность власти, которой до всего есть дело, может показаться весьма обременительной для людей, тяготящихся любой опекой и предпочитающих рассчитывать только на собственные силы.

Вопрос в том, каков процент таких людей в обществе? Принадлежат ли они к меньшинству или к большинству? И каковы их моральные практики: какова та цена, которую предстоит уплатить обществу в случае предоставления им полной свободы?

Если предположить, что социально самостоятельных, способных полагаться только на свои силы в обществе окажется меньшинство, то как быть? Пожертвовать интересами большинства во имя свободы меньшинства? Как известно, некоторые российские демократы не только изъявляют свою готовность на это, но даже не останавливаются перед тем, чтобы объявить неприспособленное к «свободному рынку» большинство обреченным на постепенное вымирание. Ясно, что такое отношение к презираемому большинству делает неизбежным тяжелые деформации в политике: неуважительное отношение к большинству и двойные стандарты – применительно к «избранным» одни, к обреченным, к несвоим, – другие. Некоторые представители «демократической» публицистики не стесняются на всю страну заявлять, что настоящие демократические порядки к нам в страну придут лишь тогда, когда большинство, испорченное опытом коммунизма, просто вымрет.

Тогда напрашивается мысль: не собираются ли они, прямо или косвенно, помочь этому процессу – во имя приближения светлого демократического будущего? Мы сегодня наблюдаем, как ломка очередной модернизации и связанные с нею селекции населения снова приближают общество к опаснейшей грани, за которой практика геноцида может оказаться возможной. Восточный принцип нетехнологического, немодернизаторского отношения к обществу, исключающий подобную селекцию, может многим из нас показаться антиисторичным, закрывающим перспективы обновления, но государственный политический геноцид он, во всяком случае, исключает.

Не меньшее значение имеет и вопрос о нравственной цене, которой оплачивается в том или ином обществе свобода самодеятельного меньшинства. Выше уже отмечалось, что современный западный «экономический» человек своими лояльными социальными качествами обязан не частнособственническими мотивами как таковыми, не так называемому «разумному эгоизму», а неформальному давлению моральной и культурной традиции. Вне этой традиции «экономический» человек очень быстро вырождается в предельно коррумпированного типа, не считающегося ни с какими нравственными заповедями и социальной ответственностью. И чем сильнее, перед лицом такого типа большинство дискредитируется как отсталое и недостойное сочувствия, тем значительнее алиби получает этот тип и тем бесцеремоннее становится его поведение.

Подведем итоги. Главные опасности и издержки в политике со стороны власти вытекают из нарушения принципа отцовской любви. В данном случае она означает не столько соответствующие эмоции как таковые, сколько отношение к обществу как к единой семье, где каждый имеет право на заботу и защищенность. Издержки этого принципа известны: «отцовская опека» там, где она может казаться весьма тягостной и неуместной, всеобщее торможение личной инициативы – в особенности у тех, кто разделяет участь опекаемых сыновей, а не опекающих отцов.

Теперь обратимся к деформациям, связанным с нарушением принципа «сыновьей почтительности». Сыновья почтительность означает особое отношение к историческим срокам: умение подождать своего часа, терпение. Сын не может конкурировать с отцом и оспаривать его прерогативы – он должен ждать, когда настанет его срок выступать в такой же роли. Если массовая психология западных демократий в основном выражается в историческом нетерпении – в желании поменять свою жизнь, удовлетворить свои требования немедленно, то массовая психология восточного социума воплощается в исторической терпеливости. Терпение выступает не только в качестве морального принципа, но и в качестве исторического. Ссылка на древность, на обычай является на Востоке важнейшим методом легитимации тех или иных институтов и актов власти. На Западе предпочтение, как правило, отдается современному поколению – что понятно в контексте теории прогресса, предполагающей, что наше поколение стоит на плечах предшественников и потому видит и знает больше их. Прогресс стал источником процедур новой политической селекции: на отсталых и передовых, на силы прогресса и силы реакции, на тех, кто принадлежит будущему, и тех, кто принадлежит прошлому. Это неравенство перед лицом истории, перед лицом будущего может оказаться чреватым куда более серьезными последствиями, чем обыкновенное социальное и имущественное неравенство. Дело в том, что люди, оцененные как «представители прошлого», ставятся под сомнение целиком: как существа, само присутствие которых тормозит наступление очередного «светлого будущего».

Восток не знает такого деления: все граждане страны, все представители данной национальной культуры или цивилизации оказываются наследниками и носителями великой традиции. Аналитики в связи с этим поражаются объему культурно-исторической памяти обыкновенного китайского крестьянина или ремесленника. Историю своей страны они знают превосходно. Ведущим в их поведении оказывается не мимесис – подражание «передовым группам» или передовым обществам, а анамнесис – припоминание собственного прошлого. Подражательство чужим принципам считается на Востоке мало достойным делом в отличие от живой памяти и следования собственным принципам. При этом подражание раскалывает народ на автохтонов традиции («почвенников») и адептов прогресса (модернизаторов).

Напротив, следование традиции сплачивает народ в единую органическую общность. Восточный принцип «у-вэй» в целом оказывается более эффективным для сохранения национальной идентичности (без которой народ раскалывается и рассыпается, лишаясь цементирующего влияния великого культурного завета), чем модернизационно-технологические принципы западной политической жизни. Следование традиции и анамнесис как процедура ее повседневной поддержки не означает мертвой окаменелости общества. Напротив, в обществе Востока, в частности в современном Китае, особое значение придается реинтерпретации древних текстов, в первую очередь, конфуцианских. Реинтерпретация означает, что данный народ приспосабливается к современности и отвечает на ее вызовы не путем самоотказа и подражания чужим образцам, а на основе выявления скрытых альтернатив собственной культуры, развертывания ее потенциала в пространстве и во времени.

Нарушение «сыновьей почтительности» к собственной традиции чревато не только потерей национального достоинства, подменяемого рабской подражательностью чужим образцам, но и риском политической нестабильности. На Западе принято противопоставлять собственное линейное – устремленное вперед – политическое время восточному циклическому времени, постоянно возвращающемуся назад, чреватому драматическим реваншем прошлого над будущим. Иными словами, стабильность там связывается с прогрессом, нестабильность – с реставрациями. Но на Востоке преобладают иные оценки. Источником нестабильности признаётся историческое нетерпение и культурная неосмотрительность – иными словами, нарушение принципа «сыновьей почтительности» по отношению к прошлому. Когда младшие – по возрасту и статусу – не желают ждать своего часа, они расстраивают социально-историческую гармонию и создают опасность смуты.

Задумаемся, что именно проявляется и проясняется в опыте смуты?

В ней проясняется тщета нигилистических новаций – наказание за то «политическое озорство» и гордыню, которые проявили нетерпеливые сыновья, замыслившие подхлестнуть историю и исправить традицию. В опыте смуты компрометируется та новизна, которая появилась и в разрыве с традицией и с долгом «сыновьей почтительности» в отношении тех социально-политических институтов и установлений, в которых воплотился длительный опыт предшественников. Применяя термины неофрейдизма*, можно сказать, что реакция на смуту отражает реванш принципа реальности** над принципом удовольствия*** (вседозволенности), которому поддались неосмотрительные сыновья, не видящие в традициях ничего, кроме нелепых предрассудков или своекорыстных стеснений. Здесь-то и обнажается механизм исторического цикла: традиция–неосмотрительный социально-политический эксперимент – новое возвращение к традиции. Таким образом, драматическая цикличность политической истории вытекает не из принципов восточного общества, а из их нарушения. Непочтительные «сыновья» своими опрометчивыми и социально безответственными новациями вызывают хаос, а реакцией на хаос оказывается возвращение к традиционализму, теперь уже обретающему черты фундаменталистской ортодоксии.

* Неофрейдизм – направление западной социальной философии и психологии, связанное с пересмотром концепции З. Фрейда в духе реабилитации человеческого подсознания и критики подавляющих его общественных институтов (Фрейд, напротив, в конфликте подсознания и культуры занимал преимущественно сторону последней). Неофрейдизм дополняет марксистскую концепцию социально-экономического отчуждения личности концепцией витального отчуждения («репрессивное» общество посягает на нашу чувственность).

** Принцип реальности – термин неофрейдизма, означающий жесткие внешние ограничения и нормы.

*** Принцип удовольствия – термин неофрейдизма, означающий сидящее в человеке инфантильное начало, не признающее норм и требующее немедленного удовлетворения его влечений.

 

Там, где принцип «сыновьей почтительности» остается в силе и таким образом предохраняет общество от волюнтаристских вмешательств политических технологов, вместо триады драматического цикла мы имеем линейный процесс непрерывного самообновления, или реинтерпретации традиции. Не случайно один из ключевых терминов конфуцианского учения является ли, который сочетает значение двух глаголов «повторять» и «практиковать». Ли означает практикующую мудрость, заимствующую свои откровения в тысячелетнем опыте культуры, но при этом проверяющую и реинтерпретирующую его в процессе практики.

Надо сказать, что эти выводы конфуцианства в чем-то весьма созвучны выводам «немецкой исторической школы»*, ставшей интеллектуальной реакцией на смуты французской революции. Принцип этой школы напоминает принцип «у-вэй» в его политико-историческом приложении: все то, что самой длительностью своего исторического существования доказало неслучайный характер, должно быть уважаемо и сохранено потомками. Эта презумпция доверия к истории больше соответствует установкам восточного политического мышления, чем западного, исходящего из противоположной презумпции недоверия к прошлому и чрезмерного доверия к будущему. Когда предстоит оценивать те или иные принципы политического строительства или учреждения, надо избегать распространенной ошибки. Их надо сравнивать не с идеальным вариантом и универсальной мысленной конструкцией, а думать о том, какую реальную альтернативу данному народу готовило бы устранение этих норм и учреждений: была бы эта альтернатива лучше имеющегося варианта или – хуже и даже значительно хуже? И с этой точки зрения нам необходимо заново посмотреть на такой «недемократический» институт, как восточная монархия. Вероятно, она более всего соответствует восточному принципу «у-вэй». Наследственном монарху не надо предпринимать экстраординарных шагов для получения и удержания власти: она дана ему наследственным путем.

* Немецкая историческая школа – философско-историческое направление (30–40-е годы XIX века) – близкое немецкому романтизму. Отстаивало органичность исторического процесса и неповторимую индивидуальность его национальных проявлений в противовес установкам эпохи Просвещения (XVIII век) на универсальные схемы развития.

 

Именно поэтому монархия исключает тот лихорадочно-нервический активизм, которым отмечено правление всех ненаследственных соискателей власти – и демократических, и диктаторских. Монарх наследует не только собственную власть – он также наследует естественноисторическую органику народной жизни, которая является его опорой и потому заслуживает всевозможной охраны с его стороны. Как пишет по этому поводу русский историк Иван Солоневич, умудренный опытом смут, революций и «гулагов» XX века, «монархия не означает никакого окончательного, вечного хозяйственно-социального строя. Монархия – это только рамка для поисков. Рамка, сдерживающая эти поиски в пределах человеческого разума и человеческой совести... монархия не позволяла капиталистам взрывать кооперацию, кооператорам – бить капиталистов, социалистам – резать и кооператоров, и капиталистов, монархия была рамкой, и монархия была арбитражем, не заинтересованным ни в какой «монополии» – ни капиталистической, ни социалистической, ни кооперативной»*.

* Солоневич И. Народная монархия. М., 1991. С. 62.

 

Здесь следует совершить интеллектуальное усилие, выводящее за пределы обычного европейского политического спектра – деления на правых и левых, либералов, коммунистов, социал-демократов... Нам предстоит оценить различие политических принципов на уровне цивилизационных различий Востока и Запада. И тогда мы поймем, что на Западе политика понимается на основе производственного принципа. Иными словами, люди, от рождения не наделенные властью (а именно это предполагает западное посттрадиционное общество) ни в собственно политической форме, ни в форме авторитета, даваемого патриархальными институтами, вынуждены искать власть – бороться за нее, оспаривать ее друг у друга, отстаивать ее всеми им доступными средствами.

Власть на Западе выступает как проблема, как то, что не дано естественным образом и что необходимо произвести. Речь идет именно о процессе производства власти – с иных методологических позиций мы ничего в политической жизни западных обществ не поймем. Средствами такого производства власти являются: игра на групповых интересах, с одной стороны, игра на модных идеях (учениях) – с другой.

Подобно тому, как капиталистическое производство не может существовать, не провоцируя новых потребностей и не компрометируя средствами рекламы и другими формами манипулирования старых товаров и стоящих за ними «старых потребностей», западное производство власти не может обходиться без аналогичных формул «морального старения»: новые честолюбцы не получат власти, не отберут ее у старых, если они не внушат достаточному количеству избирателей, что их интересы не удовлетворяются, что их жизнь безрадостна и отстает от эталонов современности и что поменять ее и получить новую, светлую жизнь избиратели (народ, нация, класс, этнос) смогут лишь в том случае, если они отвергнут прежних (эксплуататоров, узурпаторов или, на худой конец, просто старых маразматиков) и приведут к власти их – совестливых, заботливых, компетентных, вооруженных новейшей идеей.

Политическое производство, или производство власти, включает, таким образом, следующие фазы:

разжигание недовольства определенных, восприимчивых к этому слоев населения (невосприимчивые будут отнесены к «реакционной массе»);

создание альтернативного политического проекта, по возможности максимально заманчивого и соответствующего критериям «логической стройности»;

идентификация этого проекта именно с данными соискателями власти, объявляемыми его монополистами (единственной «последовательно социалистической», «последовательно демократической», «последовательно либеральной» и т. п. силой).

Таким образом, западный способ властвования основан на производственно-технологическом принципе перманентного вмешательства, спровоцированного активизма как верхов, так и низов.

Восточный принцип прямо противоположен. Он основан на процедурах разграничения всего вымученного, искусственного, изобретенного и привнесенного извне от естественного, устоявшегося, проверенного, соответствующего принципу «у-вэй». И с этой точки зрения институт восточ-

ной монархии надо признать наиболее адекватным данным критериям. Он порождает несуетливую власть, уверенную в себе, свободную от необходимости провоцировать, манипулировать, совращать, подстрекать... Ее духовную опору составляет традиция, а не идеология (т. е. созданные интеллектуалами модные учения), ее социальную базу составляют укорененные и ответственные «отцы семейств», а не неприкаянные «младшие сыновья», выпавшие из семьи, из традиции, из самой национальной истории.

Для того чтобы оценить этот тип власти не по критериям «идеально возможного», а по сравнению с реально имеющимися альтернативами, используем реальный опыт истории. Сначала возьмем пример России. Ее пространственное, этноконфессиональное, социально-групповое и геополитическое разнообразие таково, что как только в ней рухнул институт наследственной монархической власти и в права вступил закон производства власти, так сразу же обнаружилось, что многообразные социально-политические силы производят свои проекты власти, которые невозможно или почти невозможно согласовать. Отсюда – угроза сепаратизма и распада страны, предотвращаемая только силой жестокой диктатуры (какую и представлял большевистский режим). Вот как описал ситуацию И. Солоневич на примере первой смуты – 1917 года: «В Москве кто-то там заседает. В Киеве уже кто-то успел засесть. В Москве обсуждаются проекты "самоопределения вплоть до отделения", а в Ташкенте какой-то тюркский дядя уже успел собрать своих джигитов. В этих условиях среднеазиатский декханин хлопка сеять не будет. Он посеет пшеницу. Подмосковный текстильщик останется без хлопка и без хлеба, украинский хлебороб – без ситца и соли. Все они вместе взятые останутся без нефти и керосина, а товарищам железнодорожникам – почти сплошь великороссам – придется возвращаться восвояси, бросая на произвол судьбы и джигитов, и паровозы, и вагоны, и оставляя страну без транспорта»*.

* Солоневич И. Указ. соч. С. 63.

 

70 лет спустя Россия, отдавшись новому процессу производства власти, воспроизвела описанную ситуацию, причем – без всяких поправок на прогресс, на опыт истории, на новые императивы индустриального и постиндустриального общества. Она в очередной раз скатилась в хаос, остановить который никакими либерально-демократическими процедурами невозможно. Означает ли это, что России необходимо вернуться к институту восточной монархии? Первое возражение – из прогрессивного лагеря – несомненно будет состоять в том, что Россия давно уже переросла этот архаичный институт, который к тому же вообще не соответствует стандартам конца XX века и передовым веяниям эпохи. Против этого трудно возразить: и Россия по своему духовному складу и общественной психологии уже не монархическая страна, и дух времени восстает против этого. Но при всем том необходимо признать исторический парадокс: при архаичном институте монархии жизнь в России была несравненно более стабильной и цивилизованной, чем при режимах, установленных то левыми западниками (большевиками-марксистами), то правыми западниками (либералами-«чикагцами»).

Россия в исторических катаклизмах не останавливается на умеренно-компромиссных вариантах, а неизменно берет, с подачи своего интеллектуального и политического авангарда, «самые передовые», т. е. самые радикальные проекты и рискует идти до конца, до полного разрушения уклада и традиций, по пути бескомпромиссного внедрения этих проектов. В результате, если судить об итогах не в абстрактных терминах того или иного учения, а по нелицеприятным критериям повседневности, в России уже дважды имел место откат из цивилизации в варварство, из порядка – в хаос, из социального состояния – в асоциальное.

 

А теперь обратимся к другим примерам, касающимся более несомненного, неоспоримого Востока, чем восточная идентичность России.

Возьмем Турцию. После того как в Турции была упразднена монархия, турецкое общество оказалось в плену драматического цикла. Если в российском политическом обществе демократическое попустительство вело к наиболее вероятному состоянию – к сепаратизму и этническим конфликтам, то в турецком мусульманском обществе оно столь же неотвратимо вело к мусульманскому фундаментализму. Чтобы предотвратить это скольжение к фундаменталистскому режиму, в Турции всегда оказывалось необходимым вмешательство армии – военный переворот и диктатура. Как только по истечении определенного времени под давлением эмансипаторских импульсов века и западного примера западники в Турции одерживали верх и заменяли режим полковников парламентским, так начиналось, сначала медленное и скрытое, а затем угрожающе быстрое скольжение в фундаментализм.

Аналогичная история имеет место в Иране. Свержение шахского режима дало не торжество демократии, а невиданно радикальный вариант фундаменталистского режима, преследующего наималейшие отклонения от исламского образа жизни. То же самое происходит в Алжире. Республиканские институты и демократизация готовят реванш фундаменталистских сил, что по-настоящему пугает западных друзей арабской демократии, сначала провоцирующих свержение традиционных режимов во имя либеральных идеалов, а потом в растерянности наблюдающих поразительные эффекты бумеранга.

Настоящим контрастом этому выступает ситуация в мусульманских странах, сохранивших институт монархии – Иордании, Саудовской Аравии, Объединенных Арабских Эмиратах. Наследственный монарх, свободный от необходимости потакать популярным настроениям, выступает в роли верховного национального арбитра, опирающегося не на наимоднейшие идеи, а на традиции, исторический опыт, незамутненный «учениями» здравый смысл. Фундаменталистам он противопоставляет прагматически понятые социальные интересы, западнической «партии интересов» – идею консолидированной нации, умеющей подчинять частное общему, конъюнктурное – перспективному. Словом, он не подчиняет народную жизнь тому или иному одностороннему «проекту», а, напротив, защищает ее от «проектов». Это и есть принцип «у-вэй» в его современном воплощении.

3. Издержки принципа

Принцип «у-вэй» ярко отражает противоположность восточного и западного мироощущений. Восточное миросозерцание характеризуется верой в естественный ход событий, в естественный порядок вещей, западное – в дефицит порядка и дефицит времени, отпущенного человеку для того, чтобы восполнить дефицит порядка, «устроить» жизнь как должно. Здесь имеет место антиномия, ибо и Восток, и Запад по-своему правы. Правоту Запада выражает сформулированный «отцом кибернетики» Н. Винером закон возрастания энтропии. В переводе с теоретического на практический язык он означает, что хаос – наиболее вероятное состояние, и любые системы: природные, социальные и культурные – естественным образом клонятся к распаду, хаосу. Следовательно, достаточно нам «умыть руки», положиться на стихийный ход событий, и мы непременно окажемся в состоянии разлада и хаоса. Чтобы сделать это состояние всё же менее вероятным, человек мобилизует антиэнтропийные силы, воплощаемые информацией.

Информация отражает меру организованности системы, причем, как мы видим, сама организованность – т. е. порядок, основанный на переработке информации, понимается как нечто противоположное естественному ходу событий. Западная культура со времен античности содержит страх перед подстерегающим хаосом и стремление оградить себя от него, «заклясть» хаос. К этому первичному «метафизическому страху» западной культуры восходят все утопии «научно организованного» общества, которые вынашивал европейский Модерн, завершившийся программой тоталитарного социализма XX века.

В российской политической истории XX века нашли подтверждение обе стороны указанной антиномии: и та, что отражает аптиэнтропийный пафос западного активизма, и та, что отражает восточное недоверие к искусственным, умышленным конструкциям и самонадеянной преобразовательной воле. Последняя была посрамлена дважды.

Во-первых, в технократическом опыте замены естественных систем и продуктов искусственными. Техническое проектирование, в широком смысле слова, оказалось чреватым разрушением природных экосистем, причем естественные системы природы теперь оцениваются как непревзойденные но своей внутренней гармонии. Никакое техническое моделирование не способно полноценно их заменить ни на микро-, ни на макроуровне.

Во-вторых, в коммунистическом опыте построения нового общества по заранее заданному марксистскому проекту. Искусственная конструкция тотально обновленного социума оказалась не только худшей по качеству по сравнению с естественно-исторически сложившимися социально-экономическими и социокультурными системами, но и разрушительно жесткой, посягающей на неотчуждаемые права человека, на права жизни. Однако столь же неосновательной зарекомендовала себя (по крайней мере, в чисто политической области) позиция недеяния, невмешательства («у-вэй»). В 1917 году победили в конечном счете не те, кто уповал на естественный порядок, на естественный ход вещей, на традицию или естественную нравственную справедливость. Именно этими «архаичными» установками отличались представители охранительного монархического лагеря, как, впрочем, и «белого» сопротивления большевистской диктатуре. Большевики победили именно потому, что имели на вооружении исторический проект (идеологию), силу организации и жесткие до свирепости политические технологии. История повторилась к концу века.

Инициаторы перестройки верили в исторические гарантии и непреложные закономерности прогресса. Печально известный афоризм «процесс пошел» выражал примат «естественной установки» над усилиями вымученного порядка или вымученной охранительности. Но что же мы получили в итоге? В итоге возобладали силы хаоса, который сначала выступал как продукт естественной винеровской энтропии, а затем все больше – как продукт злонамеренных усилий враждебных России сил.

Вот она, антиномичностъ опыта человека XX века: он одинаковым образом наказывается и за избыток самонадеянного проективизма, за модернизаторские замашки преобразователя мира, укротителя природных и социальных стихий, и за дефицит активности, за оптимистический фатализм, который может принимать то формы научной установки на непреложные объективные закономерности прогресса, уподобляемого автоматически действующему эскалатору, то бытовой «обломовской» установки, выражаемой русским «авось». Сам «исторический материализм» в российском исполнении представлял собой смесь восточного фатализма, выраженного на языке западного сциентистского «законничества», и западного прометеева активизма, принимающего формы восточной неорганизованной «удали».

В общественно-политической сфере принцип «у-вэй» конкретизирован в учении Л.Н. Толстого и М. Ганди. Толстой в ряде работ сформулировал принцип о непротивлении злу насилием. Основная идея: насилие, вызывая ответное насилие, порождает инерцию и эскалацию зла в мире. Первый страстотерпец, сумевший не ответить злом на зло, прерывает детерминистскую цепь злых поступков и тем самым способствует сужению ареала зла в мире. Может быть, более впечатляющую и, главное, нашедшую массовую поддержку и практическое применение в политике программу «у-вэй» создал М. Ганди в Индии. Ему принадлежит концепция ненасилия в политике, конкретизируемая, с одной стороны, в аскетических принципах ахимсы – воздержания от любого насилия на основе закона любви и закона добровольного страдания, принимаемого на себя героем нравственного долга и самопожертвования, а с другой – в принципах ненасильственного гражданского неповиновения и несотрудничества с колониальными властями. Тем самым вокруг сил зла и насилия создается вакуум, препятствующий их распространению и парализующий эффективность злой воли.

Одним из наиболее известных в России последовательно критических манифестов, направленных против принципа «у-вэй» в политике, является работа русского философа И. А. Ильина «О сопротивлении злу силою». Он писал: «Едино и обще всем людям не только начало добра в его живом, благодатном и очистительном веянии, но и начало зла в его разлагающем и отравляющем дыхании... Для того чтобы вести верное сопротивление злу, необходимо все время иметь в виду все четыре основных свойства его: единство, агрессивность, лукавство и многообразие – и считаться с ними со всеми. Только духовно слепой может, признавая агрессивность, лукавство и многообразие зла, не замечать его единства и общности, замыкаться окончательно в свою личную "безгрешность" и искать "спасения" для себя одного; это будет добродетель слепого, совершенство беглеца, спасение себялюбца; и все будет мнимое»*.

* Ильин И.А. О сопротивлению злу силою//Собр. соч. в 10 т.: Т. 5. М.: Русская школа, 1995. С. 164-165.

 

Ильин подчеркивает те качества зла, которые не в достаточной мере учитывает философия непротивления злу насилием. Зло обнаруживает свою не индивидуальную, а социальную природу именно своей предельной агрессивностью и заразительностью: раз появившись, та или иная форма зла немедленно пытается отвоевать всё новые и новые позиции, стремясь в конечном счете установить своего рода всеобщий закон или всеобщее правило зла. Зло вовсе не обладает той прагматической бесстрастностью, которую ему приписывают некоторые рационалистические аналитики. Зло обладает высокой страстностью и имеет тенденцию к самоценному распространению разрушительных и растлевающих импульсов, даже безотносительно к тем дивидендам, которые могут из этого для него вытекать. «Подобно как доброе качество имеет в природе мощь одерживать победу над злым, ибо оно есть и приходит от Бога и Дух Святой властитель в нем; так и яростное качество имеет мощь побеждать в злобных душах: ибо диавол – могучий властитель в яростности и вечный князь ее»*.

* Ильин И.А. Указ. соч. С. 42.

 

В мире действует своего рода закон моральной энтропии, гласящий: если добро пассивно и не эманирует свои живительные энергии в мир, инициативу немедленно перехватывает зло. Поэтому «всякий отвернувшийся, убоявшийся, поберегший себя, невмешавшийся, ничего не сделавший, не воспротивившийся до конца несет на себе вину духовного соучастия...»* Эти предостережения крайне актуальны ввиду того благодушия к распространяющемуся в нашем обществе и в мире в целом злу, которое демонстрируют современные адепты либерального принципа «laisser-faire» («предоставьте свободу делать»).

* Ильин И.А. Указ. соч. С. 38.

 

Сегодня зло отвоевало себе столь серьезные методологические позиции среди либерального истеблишмента, что последний уже не довольствуется прежним «научно-детерминистским» фатализмом, уповающим на непреложные законы восходящего развития, но играет в потакающую злу диалектику, утверждая, что в обществе якобы действуют скрытые механизмы, автоматически конвертирующие дурные страсти, сопутствующие эпохе первоначального накопления, в социально благие результаты. Даже мафия удостаивается у этих деятелей алиби за то, что еще в недрах «развитого социализма» создавала тайные, теневые поры рыночной экономики, и теперь своей изворотливостью подтверждает превосходство рыночного поведения над всеми разновидностями педантизма – от бюрократичного до морализаторского. То, что мафия создает свой, соответствующий ее законам рынок вымогательства, грабежа и обмана, а не честной соревновательности перед лицом независимого потребителя, либеральный истеблишмент предпочитает не замечать. Такая слепота сегодня уже не может признаваться наивностью; скорее всего, она подтверждает тот тезис И.А. Ильина, согласно которому если мы не сопротивляемся злу активно и последовательно, то оно быстро вовлекает нас в свои тенета и делает своими соучастниками.

Это относится и к деятельности агрессивных геополитических сил. Наши благонамеренные утописты нового мирового порядка полагали, что как только Россия откажется от всех претензий «тоталитарного СССР», от активной политики в Восточной Европе, на Балканах, в Азии и Африке, а затем и в ближнем зарубежье, так внешние силы тотчас же признают законность и естественность ее границ и интересов, заключат с нею справедливые договоры, станут ее поддерживать морально и материально. Но, как оказалось, и здесь действует закон наступательного зла, которое в принципе не в состоянии уважать никакие естественные границы и законы и, если не встречает активного сопротивления, действует по принципу «победитель получает все». Поэтому если наши «реформаторы» поняли либерализм как «неучастие», свертывание целеполагающего, национально и морально ответственного разума и внутри страны, и во внешней политике, то их внешние наставники и соблазнители немедленно перешли от политики либерального консенсуса к требованиям безоговорочной капитуляции.

Как преодолеть разрушительную дилемму XX века: либо убийственный, всеразрушающий активизм – либо самоубийственная пассивность перед силами агрессии и зла? Для правильной ориентации нужно, по-видимому, научиться различать три типа ситуаций:

ситуации, когда мы находимся перед лицом естественно сбалансированных, самоорганизующихся систем, будь-то системы природы или культуры. Перед их лицом мы всецело признаем правоту принципа «у-вэй» – невмешательства и ненасилия;

ситуации смешанные, когда, например, мы своим непродуманным вмешательством успели настолько нарушить внутренний баланс того или иного объекта природы и культуры, что без нашего благотворного и ответственного содействия ему уже не удается восстановить свое внутреннее равновесие. Так обстоит дело со многими природными и культурными объектами, полуразрушенными безответственными и неразумными покорителями, преобразователями и модернизаторами. Здесь наша активность нужна, но ее высшими нормотворческими ориентирами надо признать те гармонии, которые соответствующие объекты несли в себе до нашего вмешательства;

ситуации встречи с активным злом, выступающим с продуманной социально-политической и «культурной» программой, назначение которой – так или иначе прибрать мир к своим рукам, использовать его как сырье, как средство удовлетворения властолюбивых, гедонистических и беспринципно-утилитаристских замыслов. В такой ситуации мы должны мобилизовать всю нашу активность, всю нашу нравственную и политическую волю, памятуя при этом, что и активность, и воля наши подчинены всё же не нашим только целям, но высшему закону. Тем самым мы заново примиряем принципы «вэй» и «у-вэй», активность и недеяние (активность применительно к наступающему злу, к его вызовам, недеяние же – как признание нерушимости высших императивов) и тем самым разрешаем антиномию двух принципов.

 


Оцените книгу: 1 2 3 4 5