Название: Хрестоматия по культурологии. Том 2. - Сальникова В.П.

Жанр: Культурология

Рейтинг:

Просмотров: 841


Напротив, сквозной мотив Библии — обетование, на которое не только позволительно, но безусловно необходимо без колебания променять наличные блага. Новозаветный автор «Послания к евреям», прекрасно знавший и понимавший свою Тору, так суммирует судьбу ветхозаветных патриархов: «Верою Авраам повиновался повелению идти в страну, которую имел получить в наследие, — и он пошел, не зная, куда идет. Верою обитал он на земле обетованной, как на чужой, и жил в шатрах с Исааком и Иаковом, сонаследниками того же обетования... Все они умерли в вере, не получив обещанного, а только издали видели его, и радовались, и говорили о себе, что они странники и пришельцы на земле... Верою в будущее Исаак благословил Иакова и Исава...» (Гл. XI, ст. 8 – 9; 13; 20). Будущее — вот во что верят герои Библии. Многократно повторяемые в повествовании Пятикнижия благословения и обещания, которые вновь и вновь дает Йахве Аврааму и его потомкам, создают ощущение неуклонно возрастающей суммы божественных гарантий грядущего счастья. В кризисную эпоху пророков этот эсхатологический оптимизм, умозаключающий отбедственности настоящего к благополучию будущего <...> приобретает вполне сложившийся облик, с которым ему предстоит перейти в христианство. Еще раз сравним греческого Отца Богов и библейского Отца Израилева. Зевс — господин настоящего: прошлое принадлежит Урану и Крону, будущее — неизвестному сопернику, который в силу определения рока отнимает у Зевса власть. Йахве — господин прошедшего и настоящего, но полностью его власть осуществится и его слава воссияет лишь в будущем, с наступлением «дня Йахве», о котором говорят пророки.

Итак, греческий «космос» покоится в пространстве, выявляя присущую ему меру; библейский «олам» движется во времени, устремляясь к переходящему его пределы смыслу. Вот почему поэтика Библии — это поэтика притчи, исключающая пластичность: природа и вещи должны упоминаться лишь по ходу действия и по связи со смыслом действия, никогда не становясь объектами самоцельного описания, выражающего незаинтересованную радость глаз; люди же предстают не как объекты художнического наблюдения, но как субъекты выбора и действия. <...>

<...> ...Литература, являющая собой лишь род декоративного художества внутри культуры, основной смысл которой выражается внелитературными средствами, может иметь в своем активе сколь угодно высокие достижения; при любом серьезном повороте в судьбах народа она оказывается забытой. Так случилось с египетской литературой. <...>

<...> Греки, подчиняясь политической власти Рима, а затем духовной власти христианства, не могли позабыть, что у них есть Гомер: иудеи в перипетиях своей истории не могли позабыть, что у них был Исайя, — ибо для того и другого народа именно слово воплощало те предельные духовные ценности, ради которых стоит жить и умереть, указывало «место человека во вселенной». <...>

 

 

Русское подвижничество2

 

<...> И все же слова Епифания3 имеют еще один смысл, не осознанный самим агиографом: они звучат как эпиграф к размышлению о существе русской культуры, ибо описывают определенную меру перевеса личного подвига над всем корпоративным и институциональным, которая — скажем так — относительно чаще встречается в нашей культурной истории, нежели в истории западных культур.

Мы осторожно подбираем выражения, памятуя о том, сколь опасны огульные суждения, и культурная история Запада немыслима без одиноких инициатив, порой оцененных лишь много веков позднее; и русская культура вовсе без корпоративной дисциплины и без институционализированной школы не могла бы жить.<...>

<...> А вот пример из иной, совсем иной эпохи: начало русского славянофильства. У этого явления был контекст, выходивший за пределы России. В середине XIX века по всей Европе проходит полоса религиозно-умственных движений, связанных с попыткой заново поднять традицию веры в свете нового историзма, нового интереса к судьбам нации и нового чувства свободы, но также и традиции. <...>

При всем многообразии местных оттенков у всех этих течений было нечто общее: протагонистами, да и деятелями второго плана были сплошь священники и профессоры богословия и философии.<...>

Сама независимость их мышлений и поведения, делавшая каждого из них нетривиальным казусом в духовной и ученой среде, все же была определенным образом соотнесена именно со средой, с традициями институциональных «вольностей», и на эти традиции опиралась.

Совсем иначе было в России. Образованные дворяне, офицеры в отставке, вольные люди, соединенные отнюдь не коллегиальными, но сугубо приватными отношениями внутри чего-то вроде расширенного семейного круга; носители глубокой веры и личной праведности — однако миряне, и более того, лица не принадлежавшие к среде духовной семинарии и академии; носители философской веры вполне на уровне своей эпохи — не принадлежащие, однако, к университетской среде; невидимой, но ощутимой чертой отделенные от вроде бы близких им по образу мыслей, но слишком «официозных» профессоров вроде Степана Шевырева: вот кто без диплома, без академических степеней и званий — дерзновенно выступили с инициативой, определившей оригинальное развитие русской религиозной мысли на много десятилетий вперед. <...>

Хомяков и братья Киреевские4 — на Западе из этого получилось бы что-то вроде той же Тюбингенской школы5; стоит почувствовать такой контраст. Там корпоративная традиция — у нас отдельные люди, которые бросают вызов и казенной привычке, и духу времени.<...>

Каждому известно, что славянофилы хвалили сельскую общину («мир») и выставляли идеал «соборности». Здесь не место обсуждать ни первое, ни второе. Забавно, однако, что вульгаризация подобных идей в сознании определенной части наших современников и соотечественников порождает штампы, явственно опровергаемые именно феноменом раннего славянофильства: когда с аффектом «русофильским» расписывается сила русского коллективизма (и еще «государственничества»), а с аффектом «русофобским» произносятся воздыхания о том, что русской культуре недостает-де, бедной, чувства личного начала. На правду больше похоже чуть ли не противоположное. Удивительное, с трудом постигаемое нами, русскими, подчас неразумно потешающее нас или, напротив, непомерно идеализируемое в нашем сознании свойства Запада, — это жизненность и дееспособность институционального и корпоративного; его участие и в том, что вроде бы является борьбой личности за свою свободу.<...>

Какое непостижимое зрелище являет собой русская философия! Вместо «господ профессоров», священнодействующих на своих кафедрах, какими были все светила мысли от Канта6 и Гегеля7 до Хайдегера8, Ясперса9 и Гадамера10, — совсем иные люди. У истоков стоят: отставной офицер Чаадаев, ученым званием которого было звание безумца, — и его антипод Хомяков, другой отставной офицер. А потом — компания, из которой не выкинешь Розанова11, конечно, не праведника, но уж точно, что юродивого в хорошем московском смысле.<...>


Оцените книгу: 1 2 3 4 5