Название: Мир культуры - Быстрова А. Н.

Жанр: Культурология

Рейтинг:

Просмотров: 859


В конце века еще более остро чувствуют и рассматривают трагедию человека в мире датский философ Сёрен Кьеркегор (1813—1855) и затем Фридрих Ницше. Кьеркегор, пытаясь дать философское обоснование христианской вере и нравственности, пишет: “Если бы у человека не было вечного сознания, если бы в основе всего лежала бы лишь некая дикая сила, ...чем была бы тогда жизнь, если не отчаянием? ...Если бы вечное забвение всегда жадно подстерегало добычу и никакая сила неспособна была бы вырвать эту добычу из его когтей, как безутешна и пуста оказалась бы тогда жизнь!” [161, с. 22]. Для человека, считает он, важно понять причины своего отчаяния, которое является неизбежным в этой жизни, тогда религия станет источником титанической работы человеческого духа, способной вырвать человека из абсурда и бессмыслицы существования.

Трагическая фигура Фридриха Ницше, одного из основателей “философии жизни”, в последней трети XIX века вызвала массу противоречивых откликов, поскольку он смог вобрать в свою мужественную и жесткую картину мира самые противоречивые тенденции времени. В его философии безжалостная критика тяжелейших язв современного обществапереплетается с отчаянием исстрадавшегося человека (Ницше с ранних лет был тяжело и неизлечимо болен). Пытаясь воспевать “естественный” поток жизни, свободный от абсурда общественных отношений, он предпринимает критику христианства. Австрийский писатель Стефан Цвейг (1881 — 1942) так говорит о нем: “Ницше среди всех своих познаний ищет единственное, вечно неосуществленное и до конца неосуществимое... тот, кто мнит: я обладаю истиной,— сколь многого он не замечает!” [315, т. 6, с. 327, 328]. Идея “сверхчеловека” Ницше, ставшая предметом критики и восхищения, выросла из его культурологических взглядов на искусство, согласно которым в мире существуют два начала бытия: “дионисийское” и “аполлоническое”. “Дионисийское” начало связано с жизненной неумеренностью, “вакхическим опьянением” и трагедийным чувством. Искусство этого направления должно помогать забыться, преодолевая в разгульном забытьи разобщенность и одиночество человеческой жизни. “Аполлоническое” начало, — спокойное, созерцательное, интеллектуальное, обращающее внимание на многообразие мира,— должно помочь “преодолеть отвращение к миру, возродить... волю к деятельности и борьбе за ее хрупкие дары и скоропреходящие радости” [341,            с. 236]. “Дионисийское” начало, по Ницше, позволяет произвести переоценку всех ценностей, помогает увидеть в мире обычное, низменное и то, что является признаком элиты: “волю к власти”. Эта воля к власти не связана с властью над себе подобными, это, скорее, власть над самим собой, стремление к некоей высшей справедливости, которая действительно станет выше обычных человеческих возможностей. “Истина, как понимает ее Ницше...— пламенная воля к ее достижению и к пребыванию в ней, не решенное уравнение, а непрестанное демоническое повышение и напряжение жизненного чувства...” [315, т. 6, с. 342].

Ницше часто обвиняют в отсутствии гуманности, но это не так: он просто резок на пороге XX века. Еще раз процитируем С. Цвейга: “В области познания “слепота — не заблуждение, а трусость”, добродушие — преступление, ибо тот, кто боится стыда и насилия, воплей обнаженной действительности, уродства наготы, никогда не откроет последней тайны” [там же, с. 339]. И это касается в основном познания мира. Сам Ницше говорил еще более определенно: “Там, где кончается честность моя, я слеп и хочу быть слепым. Но где я хочу знать, хочу я также быть честным, а именно суровым, едким, жестким и неумолимым” [там же, с. 340]. Ницше нашел в себе смелость провозгласить, что христианское милосердие только расслабляет человека, которому необходимо мужество в этом жестоком мире. Ограниченность потомков превратила его теорию в способ оправдания своих преступных действий, так же, как марксизм в разновидность — религии, в которой важны не смысл, а буква. Судьба этих двух теорий прекрасно показала, что никакая философия не может быть поводом для экспериментов на политической арене.

 

 

§  2  “Золотой” век искусства

 

 

В культуре XIX века поражает обилие великих имен, каждого из которых хватило бы, чтобы навсегда прославить свое время. Почему же так многолюден Олимп этого времени? Возникает впечатление, что веками дремавший вулкан наконец проснулся и выплеснул в мир потоки раскаленной лавы страстей, ума и таланта. “Преображением мира” назвал Пушкин суть европейской жизни. Действительно, веками освященный феодальный порядок с грохотом рушился, вовлекая в этот драматический процесс множество людей. Движение истории стало “вдруг до осязаемости наглядным. В одну человеческую жизнь вместились изменения, раньше доступные лишь историческому изучению” [121, т. 6, с. 16]. Пришедший на смену мир капитала уже успел обнаружить все свои противоречия, а французская революция не оставила никого в Европе бесстрастным, поставив человека перед выбором, кем же ему быть в этом мире — “молотом” или “наковальней”, как говорил Гёте. Искусство XIX века, как и его философия, стало ареной, на которой осмыслялось, отражалось, продолжалось во всей своей полноте кипение жизни, где в образной системе вновь и вновь оживали чувства, мысли и поступки людей. Самым первым непосредственным откликом на “вихревое историческое движение” [там же], на крах просветительских идей, когда в мире, по словам гетевского Мефистофеля, установились “разбой, торговля и война” вместо свободы, равенства и братства, стал романтизм, охвативший не только искусство, но и другие стороны духовной жизни. "Романтизм сказывался как целостная культура, подобная своим предшественникам — Ренессансу, Классицизму, Просвещению" [326, с. 94].

Подпись: Э. Делакруа. 
 Гамлет на кладбище

Романтизм вырос из реакции на идеи Просвещения, некоторые из них сохранили себя и раскрылись в романтизме гораздо полнее, например, идея “естественного человека” Руссо, культ природы, проникновение в психологию своих героев, интерес к народному искусству, пробудившийся под влиянием культурологических взглядов И. Гердера. Романтический герой как бы вырос, выпрямился и разорвал рамки чистого рационализма: это человек страстей, которому тесно в обыденном мире. Он свободен от всякого рода ограничений, ему свойственны творческий склад характера и масштабность во всех его проявлениях. “Мы живем во времена гигантских, преувеличенных масштабов”, — писал Байрон Вальтеру Скотту (1771 — 1832) [121, т. 6, с. 18]. Гёте отмечал, что такому герою присуще волнение, превосходящее его силы, а Байрон говорил о ярости, которая охватывает героя при виде несоответствия своих возможностей и замыслов. Романтическому герою (и автору-романтику) часто казалось, что история творится величием человеческой личности, и возникает галерея героев-борцов, могучих, необыкновенных личностей, выступающих в одиночку против всего мира с его пошлостью повседневности, героев гонимых и оскорбленных, романтически бунтующих против несовершенства реального бытия.


Оцените книгу: 1 2 3 4 5